— Ты должна быть снисходительной к Фрэнки, — сказала Анжела.

— С чего это? Он же не делает мне уступок.

— Ты не знаешь, что ему пришлось пережить.

— Я слышала больше чем достаточно о службе в морской пехоте.

— Нет, я о том, что ему пришлось пережить, когда он был маленьким. Совсем маленьким.

— Что-то случилось?

— Меня до сих пор бросает в дрожь, когда я вспоминаю, как он ударился головой об пол.

— Он что, выпал из люльки? — Она рассмеялась. — Что ж, это во многом объясняет его ай-кью.

— Нет, это не смешно. Все было серьезно, очень серьезно. Твоего отца не было в городе, и мне пришлось срочно везти Фрэнки в больницу. Там сделали рентген и обнаружили трещину, вот здесь. — Анжела провела рукой по голове, и на ее темных волосах остался белый след от муки. — В черепе.

— Я всегда говорила, что у него дырка в голове.

— Говорю же тебе, Джени, это не смешно. Он чуть не умер.

— Он слишком гадкий, чтобы умереть.

Анжела уставилась на миску с мукой.

— Ему было всего четыре месяца.

Риццоли замерла, впившись пальцами в мягкое тесто. Она никак не могла представить Фрэнки младенцем. Беспомощным, беззащитным.

— Врачам пришлось откачать немного крови из его мозга. Они сказали, что была опасность… — Анжела запнулась.

— Что?

— Что он не будет нормальным.

В голове Риццоли тут же пронеслась саркастическая реплика, но она промолчала. Понимая, что сарказм сейчас неуместен.

Теперь Анжела смотрела на свою руку, сжимавшую комочек теста. Она старательно избегала взгляда дочери.

Четырехмесячный ребенок, подумала Риццоли. Здесь что-то не так. В четыре месяца он еще не мог ползать. Он даже не мог ни выбраться из люльки, ни соскочить с высокого стульчика. Такой маленький ребенок не может упасть, его можно только уронить.

Она другими глазами посмотрела на мать. И сразу представила, сколько бессонных ночей провела Анжела, вспоминая то мгновение, когда она расслабилась, выронив ребенка из рук. Золотой мальчик Фрэнки, которого чуть не убила беспечная мать.

Она потянулась к матери и коснулась ее руки.

— Ну ничего. Он ведь выжил, правда?

Анжела судорожно вздохнула. И принялась с удвоенной скоростью лепить ньокки.

— Мама, из всех нас Фрэнки самый трудный ребенок.

— Нет. — Анжела выложила ньокки на поднос и посмотрела на дочь. — Ты самая трудная.

— Как же.

— Да, Джейн. Когда ты только родилась, я посмотрела на тебя и подумала: вот о ком мне не придется беспокоиться. Эта не даст себя в обиду, что бы ни произошло. Майка, наверное, мне следовало бы оберегать получше. Он не из тех, кто может постоять за себя.

— Майк вырос жертвой. И всегда будет вести себя как жертва.

— Не то что ты. — Легкая улыбка коснулась губ Анжелы, когда она посмотрела на дочь. — Когда тебе было три годика, ты упала и разбила лицо о кофейный столик. Порезалась вот здесь, под подбородком.

— Да, у меня до сих пор шрам.

— Рана была такая глубокая, что пришлось накладывать швы. Ты залила кровью весь ковер. И знаешь, что ты сделала? Догадайся.

— Наверное, завопила.

— Нет. Ты начала стучать по столику. Колотить его, вот так! — Анжела стукнула кулаком по столу, взметнув облачко муки. — Как будто разозлилась на него. Ты не побежала ко мне. И не заплакала от вида крови. Ты была занята дракой с предметом, который ударил тебя. — Анжела рассмеялась до слез и вытерла глаза рукой, оставляя белые разводы на щеках. — Ты была удивительной девчушкой. Из всех детей больше всего я гордилась тобой.

Риццоли удивленно уставилась на мать.

— Я никогда не знала об этом. Даже не догадывалась.

— Ха! Дети! Вы не представляете, сколько переживаний доставляете своим родителям. Вот подожди, будут у тебя свои, узнаешь. Вот тогда ты по-настоящему поймешь, что это за чувство.

— Какое чувство?

— Любовь, — сказала Анжела.

Риццоли посмотрела на натруженные руки матери, и глазам вдруг стало больно, а в горле пересохло. Она встала и подошла к мойке. Налила в кастрюлю воды для ньокки. Стоя над плитой, она думала: «Может, я и впрямь не знаю, что такое любовь. Потому что слишком долго сопротивлялась ей. Как и всему, что может причинить боль».

Она оставила кастрюлю на плите и вышла из кухни.

Наверху, в родительской спальне, она подсела к телефону. Некоторое время просто держала трубку в руке, собираясь с силами.

«Сделай это. Ты должна сделать это».

Она набрала телефонный номер.

Трубка отозвалась четырьмя гудками, после чего заработал автоответчик:

— Это Габриэль. Сейчас меня нет дома. Пожалуйста, оставьте сообщение.

Она дождалась звукового сигнала и сделала глубокий вдох.

— Это Джейн, — произнесла она в трубку. — Я должна тебе кое-что сказать и, наверное, даже лучше сделать это по телефону. Так легче, чем говорить в глаза, потому что я не уверена, что хочу видеть твою реакцию. Так вот, я… совершила ошибку. — Она неожиданно рассмеялась. — Господи, я совсем глупая, несу такую чушь. Больше никогда не буду шутить о красивых дурочках. А случилось то, что я… беременна. Вот уже восемь недель, я так думаю. И это означает — так, на всякий случай, чтобы ты не сомневался, — что ребенок твой. Я не прошу у тебя ничего. Не хочу, чтобы ты чувствовал себя обязанным. Ты даже можешь не отвечать на этот звонок. Просто я подумала, что ты имеешь право знать, потому что… — Она сделала паузу, чувствуя, что говорить стало тяжело от подступивших слез. Она откашлялась. — Потому что я решила оставить ребенка.

Она повесила трубку.

И долго сидела, не двигаясь, уставившись на свои руки и переживая целую бурю эмоций. Облегчение. Страх. Ожидание. Но только не сомнения — она сделала выбор, который сочла единственно верным.

Джейн поднялась, чувствуя невероятную легкость во всем теле, как будто ее избавили от тяжкой ноши неопределенности. Впереди было столько забот, столько новых дел, но она как будто обрела второе дыхание и, вспорхнув, сбежала по лестнице на кухню.

Вода на плите уже закипела. Поднимавшийся из кастрюли пар согрел ее лицо материнской лаской.

Она добавила две чайные ложки оливкового масла, после чего выложила ньокки в кастрюлю. Остальные три кастрюли медленно кипели на огне, и каждая источала собственный аромат. Это был букет материнской кухни. Она вдыхала эти запахи, проникаясь новым смыслом этого священного места, где еда готовилась с любовью.

Когда картофельные клецки всплыли на поверхность, она выложила их на блюдо вместе с телятиной под соусом. Потом открыла духовку и достала кастрюли, в которых подогревались другие блюда: жареный картофель, зеленая фасоль, мясные фрикадельки, маникотти. Все это гастрономическое великолепие они с матерью понесли в столовую. И, конечно, индейку, которая заняла королевское место в центре стола в окружении своих итальянских подданных. Это был не просто семейный обед; сегодня это было изобилие еды и любви.

Джейн сидела за столом напротив Айрин и наблюдала за тем, как та кормит близнецов. Всего лишь час назад, глядя на Айрин в гостиной, она видела перед собой усталую молодую женщину, чья жизнь была кончена, а юбка смята из-за постоянного одергивания маленькими ручками. Сейчас она смотрела на ту же женщину и видела совсем другую Айрин: она со смехом запихивала клюквенный соус в маленькие ротики и блаженно улыбалась, прижимаясь губами к нежным кудрявым головкам.

«Я вижу другую женщину, потому что сама стала другой, — думала она. — Изменилась я, а вовсе не Айрин».

После обеда, когда Джейн помогала Анжеле варить кофе и начинять взбитыми сливками канноли, она поймала себя на том, что и на мать смотрит иначе. Она увидела серебристые пряди седины в ее волосах, лицо, уже обвисающее на скулах. «Ты когда-нибудь жалела о том, что мы у тебя есть, мама? — подумала она. — Ты когда-нибудь задумывалась о том, что совершила ошибку? И была ли ты так же, как я сейчас, уверена в своем решении оставить ребенка?»

— Эй, Джени! — заорал Фрэнки из гостиной. — Твой сотовый в сумке звонит.